21 апреля

21 апреля

Вот еще два письма по поводу «Зеркала». Одно из Ленинграда, от вдовы Герман. Другое от Владимова.

«Дорогой Андрей Арсеньевич. Простите, что пишу Вам. Это в моей жизни первое „такое“ письмо. Месяц тому назад я посмотрела „Зеркало“, и месяц я хотела Вам написать и никак не могла решиться. Наверно, Вам это и неинтересно и ни к чему, но я не могу не написать. Я вот уже месяц не могу забыть и как-то отойти от этого наваждения. Я, которая, к своему ужасу, мгновенно забываю даже прекрасные книги, которые иногда удается прочитать (это старость), я помню каждый кадр, каждое слово. Всю картину, начиная с эпиграфа, я проплакала, почему — не знаю. Я только боялась, что вот она кончится. Это так прекрасно.
Большего счастья от соприкосновения к чистому, удивительному и прекрасному искусству я не испытывала никогда в жизни. Спасибо Вам. Да хранит Вас Бог». .
«Дорогой Андрей Арсеньевич, Как-то не принято у нас писать незнакомым (или — малознакомым) авторам — мы, конечно, многое теряем от этой нашей разобщенности.
Не сочтите мой отклик запоздалым — природа Вашего „Зеркала“ такова, что его воспринимаешь не сразу целиком, а понемногу вспоминаешь и „дозреваешь“ днями и неделями. (Кстати, пусть Вас не огорчает, не тревожит, если кто-то уходит, не досмотрев, — многие потом признаются, что хотели бы увидеть еще раз, я слышал такие признания.) Вещь получилась необычайно плотная, без пауз, некогда вздохнуть, она тебя сразу, с эпиграфа о мальчике-заике, крепко ввинчивает в кресло и держит под высоким напряжением. Это очень русский фильм — и значит, не переводимый на иной язык, на иное мировоззрение, его невозможно пересказать, невозможно сформулировать — формулировке поддается лишь наиболее кричащее: вот, скажем, дорогая мне особенно мысль, что мы тогда себе уготовили чудовищный Архипелаг, когда впервые подняли руку на зверя, когда обманули его доверчивость, предали смерти или мучению. Но и эта идея не головная, а чувственная, ее формулируешь уже задним числом, так как Вы заставляете верить всерьез, что вначале было не слово, вначале было кино.
Это фильм авторский, фильм Тарковского, а не кого-либо другого, — больше даже, чем „Иваново детство“ или „Рублев“ („Солярис“ я, к сожалению, не видел); даже хроника воспринимается так, будто она Вами же и снята. В фильме не-Вашем пушка, сваливающаяся в воду с понтона, выглядела бы потерей „матчасти“, у Вас же — получается гибель живого существа, не менее страшная, чем трепыхание раздавленной птицы.
Повторяю, всякий пересказ — беспомощен; в любой кадр столькое вложено и так прочно сплавлено, что мы б занялись безнадежным делом, пытаясь разъять неразнимаемое, — толкуя, скажем, о сплетении философских магистралей, об особом даре интимности, откровенности или о тех приемах, какими создается загадочное, поражающее нас — да Бог мой, какими приемами выражена смертная тоска бунинского мужика оттого лишь, что „журавли улетели, барин.“
Может статься, Ваша картина стала бы понятнее, физически доступнее широкому зрителю, будь она чуть стройнее организована, ведь стройность композиции еще никому не навредила, — но, однако, с какой стати мне болеть за другого зрителя, когда я сам полонен, обрадован, наполнен и живу этой картиной, когда она стала моей. Хочу попросту Вас поздравить и пожелать душевных сил на будущее.
Г. Владимов
9 февраля, 1975
P. S. Извините, что пишу на машинке, почерк корявый. Г. В.» .